Tаня. Трагикомедия.
С Танькой в школе мы почти не разговаривали. У меня с ней абсолютно ничего общего не было - она красивая была. Она уже к шестому классу была красивая, самородком, и стихийно с другими хорошенькими в стайку небольшую сбилась, в количестве, по-моему, пяти щебечущих, вечно причёсывающихся единиц. Они тусовались совсем отдельно, интересовались мальчиками из старших классов, на наших фыркали, а один раз устроили дискотеку для всех - диск-жокеем (до диджеев мы ещё не доросли) была как раз Таня - самая высокая с самыми длинными и самыми прямыми волосами. Что она там говорила в перерывах между записями по школьным динамикам, было, правда, совсем не разобрать, ну да кого это, в принципе, волновало?
Уже лет через пять после выпускного я неожиданно встретила ее на улице, и мы зацепились языками. Ее ребенок был ровесник моему, а я к тому времени дохла от скуки. Муж раскручивал бизнес и бессовестно праздновал свой мужской расцвет, я дома с маленьким уже насиделась до зеленых чертиков в глазах и вечно искала с кем бы на пару коляску потолкать. Поэтому я чуть не бросилась ей на шею, предложила ей по-соседски заходить на чай и на обед, переворошила шкафы в поисках почти неношеной детской одежки и обувки, а также домашних компотов из зеленых яблок, не дающих диатез. Времена были тяжелые, карточные, с километровыми очередями за всем. Но Таня выглядела как в школьные годы, замечательно. Хороша она была стильной акварельной польско-скандинавской красотой с ровной белой кожей, нетронутыми перекисью медовыми с блеском волосами и глазами, становящимися пронзительно синими рядом с пронзительно синим шарфиком или свитером. Оказалась она, к тому же, рукодельницей и мастерицей (она еще в школе рисовала хорошо) и умела выцепить с раскладушек сэконд-хэнда, перекроить, сшить, связать себе то самое пронзительно синее или волнисто струящееся. Апогеем был мешок песцовых хвостиков и обрезков с палец величиной, который она утащила с помойки на задворках мехового ателье. Она из него собрала за лето по трафарету, как флорентийскую мозаику, шубейку с переходом черного в серое и обратно. Рядом с этой шубейкой норка по щиколотку, которой передо мной мой блудный муж извинялся, на мне, нескладной, выглядела разве что очень теплой.
Таня жила в квартире, превратившейся в коммуналку после развода отца и матери. Мама у нее, отпахав двадцать лет у старых советских рентгеновских установок, болела раком, долго, тяжело, дорого. Закончила Таня очень посредственный технический вуз, да еще и вечернее отделение. Там Тошкиного отца и встретила, он через пару месяцев к ней и переехал. Еще черeз месяц к ней в дверь позвонилась его жена, плакала и просила хоть каких-то денег, с двумя детьми в охапке, младший еле ходил. Таня была уже беременна и заблокировала намертво ужас, сосущий под ложечкой. Тошке еще смеси разводили, когда папа его, осознав, что праздник кончился, метнулся обратно в более привычный быт. Никаких сюрпризов. С тех пор они его не видели, не слышали, да и не искали. Технический вуз и вечерний диплом не дали Тане никаких средств к существованию. Жила она, в основном, подаянием.
А кроме того, охотой и собирательством, включая поездки с малышом на горбу за грибами, щавелем, и по задворкам меховых ателье. Но в основном подаянием. То есть, конечно, она не на паперти банкой трясла в обносках, с Тошкой за руку. Это было попрошайничество со стилем, высший класс. У меня на глазах одна такая интрига развернулась.
Где-то за городом посередине ничего в поисках то ли крапивы молодой, то ли брусники она волокла уставшего Тошку. Мимо проезжал тонированный джип - а и их люди водят, а не только сволочи, дядечка тормознул и предложил подвезти до станции. Танька ни Бога, ни черта не боялась, плюхнула Тошку рядом с собой на сиденье. Похвасталась мешком крапивы - мол, жрать-то что-то надо, теперь неделю проживем. И начали болтать о том, о сем. О том, как на безработице очутилась, а пособия - на два пакета с молоком. И про Тошкиного отца, что ни копейки с рождения, и что, уходя, за телевизор дрался. Про маму с раком и лекарства заграничные с переплатой втрoе. За лекарства, правда, платил Танькин отчим, но дядечка про отчима не спрашивал. Дядечка довез Таню до дому вместо станции, поднял на четвертый этаж сонного Тошку, отсыпал сигарет, стеснительно попросил принять что было в кошельке - сто семьдесят в енотах и сколько-то рублей. Взял телефон и сказал, что еще зайдет.
И заходил чуть ни три месяца, раз в неделю-две, видно, грехи замаливал, с мешками продуктов и игрушками Тошке, и наличку oставлял. А когда, видно, надоело ему, напоследок свозил ее в Гостиный Двор и купил ей пальто из лайки, чтоб не стыдно было пропасть навсегда.
Я знаю, что вы сейчас скажете, с вашим грязным воображением. Нет, это было бы слишком просто и совсем не интересно. Таких жалельщиков у нее были дюжины, с разным, правда, выходом на выдаче. Соседи, друзья, сокурсники, мамины знакомые. Она никому не стеснялась позвонить и описать красочно свой пустой холодильник. Кто блок Мальборо отжалеет, кто просто кусок грудинки с мешочком гороха. Все суп на три дня. Мимо нищего на паперти в язвах можно пройти с брезгливостью, а тут молодая красивая, - и голодает, и никто не виноват. Так жизнь сложилась. Жалость ли, самолюбование, неспокойная ли совесть новых хозяев жизни, пирующих во время чумы, действовали безотказно. Секс случался, конечно, какие нежности при нашей бедности, но все-таки не на этом все крутилось. Даже когда секс случался - чего, кстати, она часто хотела и добивалась сама (все ж таки надеялась, что полюбит и останется, чем черт не шутит) - как-то он был совсем вторичен в их отношениях. То есть, после одной-двух скучных попыток мужики отказывались от быстрого безмолвного перепиха в спальне со спящим малышом или в захламленной кухне, в которой нечем было дышать из-за постоянно зажженной горелки. Таня курила и экономила спички, а газ не стоил ничего.
Это все не так смешно и позорно, как нам сейчас кажется. Тошка был нервный, астматичный, диатезный с экземой, коростой покрывающей ручки, отдавать его в садик даже участковые педиатры не советовали. Бабушка лежачая сидеть с ним не могла. Да с садиком же только на госработу, не оплачивающую даже проезд; да ни один бизнес, ни один ларек не дал бы ей болеть с ним две недели из трех. А Тоха так и болел, раз в полгода в больнице. Ему в 5 лет мочевой пузырь оперировали. Какая работа, о чем вы? Только если няню нанять.
Таня жила то густо, то пусто. То наш общий бывший одноклассник, вспоминая безнадежную первую влюбленность, дарил Тошке дорогие леговские конструкторы, то Таня ездила на убранные поля за забытой капустой, по холоду, с синим Тохой. И привозила мешками, и стригла ее, квасила, а потом с картошкой ела всю зиму. Картошку просила на базаре, позорище, раз при мне, флиртуя с южным торговцем - ребенок мол, голодный, дай парочку. Я ей шиплю - не надо - я куплю тебе, а она мне - Ты мне потом купишь. Стыдно, конечно, а ей как-то ничего. У нее это уже как азарт охотничий был, игра какая-то.
Я ей помогала, сначала охотно, потом немного с раздражением. Мужа моего она бесила. Не верил он ей и не жалел ее. Она к его приходу убежать старалась, а он вычислял ее по лишним тарелкам в мойке и морщился. Один раз помню, рыдая, позвонила она мне 31 декабря. Мама в больнице, идти некуда. Дома ни копейки, полбатона и сырок. Новый Год, мать его. Мы собирались на ночь в ресторан, я ногти красила, но быстро собрала по холодильнику то-се, колбаски, паштетик, и в бигудях, и не застегивая сапоги, рванула к ней через улицу с судками и мешочками. Праздник же все-таки, нельзя же. В дверях встретила ее сосеeдку с такими же мешками. Таня всем позвонила веером и рыдала по очереди. Это вам не хухры-мухры, а грамотный телемаркетинг.
Кончилась наша дружба нехорошо и неожиданно. Прогуливали мы пацанов по весенним улицам, лотки разглядывали, книжные да трикотажные. Мальчишки педали накручивают, мы к кофточкам прицениваемся. Танюха у одного застряла, я подошла ее поторопить. А она углом рта шепчет: "Стой так, не двигайся". И мне, ошалевшей, растерянной, в мою, не в свою, а в мою сумку быстро сует что-то с лотка. Я и сказать ничего не смогла, пошла за ней послушно. За углом она торжествующе какую-то маечку из моей сумки достала. Как ни в чем не бывало. Я распростилась с ней, за угол зашла и вылила удивление, ужас и растерянность в телефон мужу. "Вы с детьми были?"- спросил он чересчур для него спокойно. Он половину времени зависaл на рынке и часто видел как там били воров. А иногда как их убивали.
Он позвонил ей и очень нелитературно и очень не по-джентльменски запретил ей подходить и к нашему дому, и к нашей площадке, и к нам. Даже морду пообещал набить. Нехорошо вообще-то. И мне лекцию прочитал. Да я и сама испугалась. Но Таня все-таки ко мне забегала с Тошкой пообедать. Мальчишки скучали друг по другу, спрашивали. Прозвонится или увидит, что машины под окном нет, и заходит. Пацаны визжат, носятся друг за другом. Мы на кухне сидим. Но он потом ее-таки застал один раз. Материться начал. Собрал в охапку шубейку знаменитую, шарфы-варежки, Тошкины ботиночки, вынес на улицу, сбросил в снег. Тошка испугался, расплакался. Больше она не заходила.
Я почему про нее вспомнила. Мама, приехав, рассказывала про знакомых. Про нее рассказывала (соседи ведь), что она замуж не вышла, а роман крутила с мужем своей же соседки снизу. Скандал был на весь двор. Тошка в седьмом классе, наглый, вечно сидит во дворе, на их бывшей с моей любимой площадке, курит. А еще говорят, бабульки на скамейке шептались, будто Таня, когда с воспалением легких в больнице лежала, протестировалась положительно на ВИЧ. Я думаю, та жена, соседка снизу, ею обиженная, слух пустила. Таня гуляла мало и осмотрительно, а наркотики вообще никогда. С чего бы? И откуда бы вообще они узнали? Вряд ли ведь... Как вы думаете?
Гулька. Эссе без вывода.
Я няню себе искала. У меня была одна приходящая бабушка, хорошая, простонародная такая, Пашке сказки рассказывала про зайцев в избушке снегом занесенной, не из книжки, да совсем плоха стала, состарилась. Мне Гулю и посоветовали. Есть мол, одна женщина, и посидит, и уберет (а к плите я б сама не подпустила), только у нее своя девочка, она с ней приходить будет. Женщине лет сорок, приезжая она, а девочка маленькая, чуть младше моего. А мне что, пусть вместе играют, им только веселее.
Гуля пришла в назначенное время, в прихожей платок размотала, темная лицом и волосом, и платок темный. Некрасивая, но не старая, я присмотрелась - не сорок ей, ну может, тридцать с чем-то, лет на пять старше меня. Вежливая, акцент сильный, да акцентом меня не напугаешь, у меня три брата в сторону Мекки поклоны бьют. Одета просто, в длинное. Пальто без воротника. За юбку ей цеплялось и пряталось глазастое кудрявое чудо, романтическая живописная цыганочка с картины. Пашка аж по дивану запрыгал. Потащил ее к своим игрушкам, да куда там... она только через неделю с ним играть стала. И то с мамой в комнате. Звали эту Карменситу Розой, и было ей четыре годика. А Гуле было двадцать.
Гуля была эвакуированная с Кавказа, деревенская. Ей от мэрии как беженке комнату дали, временно и без прописки, и пособие. А дома, под Гудермесом, у нее был богатый двор с цветущим садом, огородом - чуть не плантацией. "Большой, такой большой" - она разводила руки. У нее светлело лицо, когда она рассказывала о доме. Кирпичный, крыша железная, железные ворота. Четыре окна на улицу. Она там жила с мамой и старшим братом - хозяином.
Нет там уже ни дома, ни села, ни сада-огорода. "Полное или частичное разрушение" - писали в газетах. Гуля маму ждала, мама ехала к ней как-то через Волгу. Их по-отдельности вывезли, кто с детьми - первыми. А про брата не говорила. Ничего не говорила. Да и мне какое дело. Я потом все-таки спросила, мол, жив хоть? Она мне: "Молюсь".
Мы с ней так подружились. Она уже через пару недель деньги брать не хотела - я мол, по-дружески, а я рвалась ей с уборкой помогать. Детей уложим и чаи гоняем с халвой и вареньем. Или перцы фаршируем и спорим дружелюбно, чей рецепт правильнее. Она наготовит и брать не хочет. На праздник позовешь ее, она в прихожей блюдо сунет и убежать пытается. Я ее за стол тяну, она отнекивается – нет, мол, я так, а сама нарядная, в сережках. Смешная.
Роза хохотушкой стала, полюбила диснеевские мультики. Сядет на диване и как остекленеет, губки приоткрыты удивленно, глаза круглые. Да и Гуля быстро освоилась, платок сняла, разве что мини не носила. Мы с ней на рынок ездили, она все сыр домашний пробовала, ей не нравился покупной. Дома они сыр сами делали, корову держали. Про войну она не рассказывала, а рассказывала про жизнь до войны. Сад все больше вспоминала, какие у них там орехи стояли. И мед свой. Молоко жирное. Ей дома хорошо было, хоть и работала от зари до зари. Она в сентябре и мае даже в школу не ходила, так много работы было. Гуля всего восемь классов закончила. Ее в пятнадцать лет замуж взяли.
Если это можно было так назвать. Схватили, как мешок через плечо, в машину сунули, когда она с подругами по дороге шла, и отвезли в чужую деревню, в чужой дом, к чужому мужику. А потом поехали к брату с гостинцами, мол, ваша девушка у нас, надо свадьбу готовить. А он уже предупрежденный - подружки до дому добежали - приодетый, принял их с уважением. Она тряслась в комнате одна, свекровь ей поесть принесла. Ночью парень зашел к ней, совсем незнакомый. Видела его мельком, случайно. Она заплакала, оттолкнула его. Он ей: "Ну ничего, ничего, привыкай". Так рядом поспал. И во вторую ночь не тронул. Она нравилась ему. Он думал, она его полюбит. А она на третью ночь домой убежала.
Дома с ней и разговаривать не стали. Вышла замуж, так живи, чего семью позорить. Собирай вон вещи, какие тебе там нужны. Брат ее отвез обратно в новую семью. Молчал в машине всю дорогу. Когда муж Гулин ее из машины за волосы вытащил да по ступенькам в дом проволок, брат и головы не повернул. Семейное дело, сами разберутся.
Свадьбу справили, он и на свадьбе ее избил. И так и не успокоился. Ганджубасил он и зверел от этого. А она старалась не кричать, стыдно же, утром вставала, по дому возилась. Свекровь ругалась на сына, тряпками махала, Гуле к синякам полотенца прикладывала мокрые. На седьмом месяце Гулиной семейной жизни и на пятом беременности, после того как Гуля встать не смогла, свекровь уговорила соседа отвезти ее в больницу.
Из больницы ее забрал брат и отвез домой. И года замужем не побыла. Все бы хорошо, да брат ей сразу как отрезал, что ребенок ее, как она родит и чуть грудью покормит, пойдет воспитываться в семью мужа. Так по адатам положено, сaма, что ли, не знаешь? Хватит, нечего реветь.
Гуля как во сне всю оставшуюся беременность проходила. Ходила по хозяйству и плакала. А по хозяйству тяжело приходилось, работники какие были, поуезжали. Она вдвоем с мамой лямку тянула, одних овечек двенадцать голов, а огород какой. Она беременная на последнем месяце поливала его, по ведру в руке тянула, в каждом по пятнадцать литров, по десять ходок туда-сюда, не расплескивая. И мама ее, старушка сухонькая, жилистая, с такими же ведрами, за ней семенила. Кому-то ж надо. Брат на веранде под орехом телевизор смотрел, новостями интересовался. К нему друзья в гости приходили, о политике спорили. Гуля с мамой, ведра оставив на секундочку, им чай подносили. На Кавказе матерей уважают, разговаривая с ними, встают. Но не воду ж таскать, в самом деле? Дело мужчины - торговля и война.
Вот вам пятнадцать лет, да деревенский воздух с парным молочком. После ведер пудовых, стрессов и побоев, Гуля родила без эпидуралов и осложнений, здоровенькую горластую Розочку. В руки взяла ее и заплакала. И мама плакала, уговаривала не кормить, привяжешься мол, хуже будет. Свекровь бывшая приходила, с гостинцами в полотенце, сыр, лепешки, творог. Успокаивала, ей, мол, Розочке, у нас хорошо будет, не обидим. А Гуля все плакала.
И дома плакала, неделю за неделей. У послеродовой депрессии на этот раз были веские основания. Вот как-то она ее развернула, перепеленать да присыпать, а Розочка розовыми лапками сучит. Гуля тут же заплакала. И не услышала, как брат сзади встал, а запах табака почуяла. И повернуться, говорит, боюсь, он в первый раз на нее на голенькую подошел посмотреть. Видно, он грудничков не видел никогда, потому что Роза, по фоткам судя, была здоровым крепышом, хоть сейчас на рекламу Симилака. А она ему показалась такой маленькой, такой слабенькой. Он посмотрел, повернулся, и матери, не Гуле, сказал, что не отдаст племянницу, оставит, уморят они ее там без матери. И на адаты наплевал, и свояков несостоявшихся, с которыми свадьбу гуляли, прогнал со двора с руганью, с ружьем в руках.
Бывает же в жизни удача, случаются чудеса. Матери разрешили собственное дитя оставить. Гуля по грядкам с ведрами как воробей скакала и пела. Ничего б ей больше не надо, так бы и жить, гонять от Розочки злого петуха да смотреть, как она замурзанными ручками орехи во дворе подбирает. Да тут война началась. Гульку с Розочкой, а потом и маму вывезли с баулами на львовском автобусе. Во Владикавказ, а потом дальше. А брат не поехал. Их село уже обстреливали. Ничего уже не осталось, ни семьи, ни дома, ни овечек с коровами. Орех - и тот покалечили. Остались горы да адаты. Вот он по тем адатам в те горы и ушел.
Я в этом ничего не понимаю, кто прав, кто виноват. Политики да историки разберутся, а я никому не судья. Может, вот только тому ублюдку, кто пятнaдцатилетнюю девочку, укуренный, изнасилoвaв, за волосы лицом о ковер возил.
Дальше что? Муж мой Гуле работу нашел у себя на рынке, в ларьке, конечно. Ей тяжело было поначалу, она считала плохо, да привыкла. К Гуле мама приехала, вежливая такая старушка, все лепешки пекла из кукурузной муки, ничего, кстати, особенного. Она, на мое удивление, со мной заговаривать начала, что дочке вот не повезло, но жить-то надо пока молодая, и нет ли у меня хорошего человека на примете. А у меня как раз и был. Элик, вполне хороший человек, ну может небритый слегка, в спортивной куртке и трениках. С того же рынка, цветами торговал, с доходом небольшим, но стабильным. Он бы, ошалевший от одиночества и растерянный на чужбине, взял и крепко сбитую тетку из Вышнего Волочка с искусственным хвостом, громким хохотом и рыжей помадой. Но Гуля моя тихая, хозяйственная ему, конечно, лучше, я ей намекнула, есть у меня один кадр. Ваш, кавказец. Некрасивый, но не пьет. Она, что вы думаете, обрадовалась. Знакомиться с ним пришла, новые колготки купила. И он галстук надел, коньяк принес, и цветы из своего киоска. Познакомились. Гуля как вышла, я его взглядом спрашиваю, как, мол? Он закивал радостно. А она замкнулась. Мне потом говорит: "Так он же не чечен". "Нет,- отвечаю, - азер. А какая, хрен, разница?" А Гулька твердо: "Нет, что ты. Я только своего хочу".
Вот поди ж ты. Ничего я в жизни не понимаю, девочки... Можно, я никакого вывода делать не буду?